post-title

Большие люди (3)

Сидели втроём, Мехти Гусейн, Назым Хикмет и я. Назым рассказывал о жизни в Москве в годы учёбы: «Литобъединений было столько, сколько футбольных команд, но разница между ними – каждая команда имеет устойчивых болельщиков, а читатели часто меняли кумиров».

 

 

 

Как-то услыхал Светлова, понравилось про гранату, сочинил похожее, потом узнал: не граната, которая взрывается, а Гранада, город в Испании; Маяковский вёл вечер поэзии в Политехническом музее [это был 1923-й год, 8 марта, митинг с участием членов Коминтерна на тему «Революция и литература», о чём известила «Правда» 11-го марта; там выступили и поэт В. Каменский и А. Кручёных], Назым перед выступлением волновался, а тот ему: «Не дрейфь, турок, всё равно никто не понимает, можешь читать что угодно». Вспоминал Мейерхольда, Таирова, хотел инсценировать в стихах ленинские работы, были как учебники, – «Материализм и эмпириокритицизм», «Империализм как высшая стадия капитализма»». «В ранних моих пьесах – элементы кино и всякие другие трюкачества. Написал и возгордился в душе. Тщеславие! Но нечем гордиться!». О пьесе «Череп» («Кялля»): сидел в одиночной, его друг, директор самого модерн-театра в Стамбуле предложил написать пьесу. За неделю завершил. Ничего страшнее одиночной камеры: не с кем говорить годами, выходят – разучиваются говорить. Горд, что в Баку вышел первый сборник стихов: Гунеши иченлерин туркусу, «Песня пьющих солнце».

В годы оттепели широко отмечались праздники культур, юбилеи писателей, не раз приходилось бывать с Назымом в Баку, видеть, с какой радостью окунается в стихию языка, купается в тюркском, ощущая себя будто в Стамбуле. Официальные встречи, конференции шли в Азербайджане, как правило, на русском, ибо на такого рода мероприятиях участвовали представители многих народов, могли понимать друг друга только по-русски; так вот, поднимается на трибуну высокий, голубоглазый, красивый мужчина и произносит родные «Азиз кардешлерим!» – зал тотчас взрывается. А потом – овация буквально после каждого турецкого его слова на фоне торжествующего русского.

Запись моя: Различие менталитетов азербайджанского и грузинского: Ираклий Абашидзе вёл вечер интернациональной дружбы в Тбилиси по-грузински, это 1962-й; когда произнёс: «Павел Антокольский», бедняжка не знал, то ли дали слово, то ли представляют публике. Иосиф Нонешвили, сидя рядом в президиуме, переводил мне. Выступили русские рабочий и ткачиха на чистейшем грузинском, Нонешвили с гордостью: «Видишь, как воспитали наших русских!» Выскажу долгоиграющее суждение: что было рождено в те годы потребностью времени (пропагандировать дружбу народов, выискивая примеры, коих было в реальности немало), предано в пору постсоветских этноконфликтов осмеянию, по части «языка межнационального общения» тоже, может по истечении времени, в зависимости от поворотов судьбы быть востребовано: что было однажды – не исчезает бесследно, сколь долго б не продолжалось забвение.

Назым говорил коротко на собраниях в СП, появится, говорили о нём, точно солнечный луч, сверкнёт на секунду, скажет несколько талантливых слов и – исчезнет. И в Баку: фразы его короткие, теплые, сердечные; мы обожали турецкую речь, а заодно и турок; любовь поостыла чуть-чуть в постсоветские годы в условиях рынка: оказывается, турки ничем не отличаются от тех своих, для которых деньги – превыше всего, и можно продать ради обогащения всё и вся, и честь, и совесть.

С тех пор, как живу в Переделкино, выступаю гидом по Хикмету, рассказываю зачастившим к нам туркам об их земляке. Выработал «назымовский» маршрут: дача, где жил, бежав из неволи (о чём и без меня знали: перехитрил тюремщиков, приучив их к определённому режиму своих прогулок, а потом и нарушил, сумев избежать слежки) на свободу, но Переделкино тоже стало для него тогда неволей: при Сталине место закрытое для посещения иностранцами; далее мой маршрут дом-музей Пастернака, напротив огромного поля, некогда картофельного, – есть переделкинский фольклор: «Аллея классиков», «Творческий тупик», а поле названо «Неясной поляной» (ныне огорожена, застраивается множеством коттеджей для толстосумов); по пути непременный визит к Андрею Вознесенскому; сохранилась запись о приезде турок в Москву (готовили документальный фильм к столетию поэта):

«[2001] 3 июля, вт: очень жарко. Неожиданное явление с переводчицей симпатичных турчанок с редкими – новыми – именами Джан, или Душа, и Гиймет, Бесценная, с ними оператор. Идём (заранее договаривались) к Вознесенскому. Вошли, сидит в беседке, на столике… Поэт демонстрирует нам… – выходка нелепая: надевает на нечто, похожее на фаллос, презерватив и при этом улыбается, де, готовится к занятию по сексу в школе. Ведёт нас в мастерскую, сразу утыкаемся в гигантскую сексуальную попу, белую-белую, в неё воткнута красная бумажная стрела… – картина-плакат. После посещения дома-музея пришлось мне стать Назымом: сняли в спину, будто я – это он, навестивший только что Пастернака, и уходит, покидая дом, по узкой аллее вверх, такой кадр.

Зайти на дачу, где жил Назым, не разрешил ныне арендующий её Игорь Золотусский… На этой даче жили прежде, до Назыма, Евгений Петров, родной брат Валентина Катаева («Помните, – говорю туркам: – Ильф и Петров? «Золотой телёнок»? «12 стульев»? знают – книги давно у них переведены и выпущены), а до войны жил тут какое-то время Пастернак; турки опечалены, что на дачу во внутрь их не пустили: что ж, надо заранее договариваться, не гоже нарушать покой подчёркивающего маститость литератора; туркам пришлось довольствоваться видом дачи снаружи: так и сняли.

Не успели вернуться с турками к нам на чай – явился негодующий Евтушенко (ему не перезвонили, что придут), зашёл в калитку и с вызовом: «Вы что, меня не узнаёте?!» Выдал переводчице за оплошность в организации встречи, тут же на участке дал интервью туркам – де, Сталин намеревался организовать убийство Назыма. Между прочим, Назым следил за русской поэзией, высоко ценил «оттепельные» стихи Евтушенко, однажды попросил у меня его телефон – выразить восторг от строк: «Покуда наследники Сталина есть на земле, Мне будет казаться, Что Сталин ещё в мавзолее».

Я рассказал туркам – хотели знать про личную жизнь Назыма – о его любви к молодой красивой Вере Туляковой, писателю-сценаристу. Интерес к интимной его жизни в Турции ныне велик, вышло большое исследование «Любимые женщины Назыма», эпиграф – его же слова: «Тому, кто не влюблён, жизнь – не жизнь»; первая подростковая любовь – Сабиха, дочь влиятельного вельможи султана Абдул-Гамида II, ей посвящены его первые стихи: «О женщина с чёрными глазами, как ты прекрасна!» Потом Азиза, любовные о ней стихи. Женитьба в Москве на турчанке Нусхет, дочери врача-турка, эмигранта, преподавал в Баку: училась с Назымом в Коммунистическом университете, заболела, вернулась в Баку, их с отцом выслали в Турцию за «проповедь пантюркизма», в 1924-м развелись. Позже – вторая женитьба, от которой сын, ему ныне далеко за шестьдесят… К Назыму в Переделкино прикрепили Галину Колесникову, молода и красива, стала лечащим врачом и… любовницей; к ней часто прибегали, как врачебной скорой помощи (в воскресенье 13-го мая 1956-го, когда Фадеев застрелился в Переделкино, тотчас позвали, вспоминает Корней Чуковский, врачиху с дачи Назыма Галину.

Приняв советское гражданство, Хикмет женился на Вере Туляковой, ей посвящена лирическая поэма Солома волос и глаз синева. Но прежде сумел усыпить бдительность Галины Колесниковой, неотступно следившей за каждым его шагом, и это его тяготило, но терпел, пока не полюбил другую, и, как некогда обманул тюремщиков, так и теперь сумел бежать от неё… Укатил на Кавказ, а потом (годы уже были не столь строгие, пик оттепели) объявил, что полюбил другую. Но в знак благодарности, что все годы Галина Колесникова оберегала его, оставил ей всё, что было, подарил автомашину, стоила дорого, купил ей дачу в Кунцево, что тоже стоило больших денег, помог устроиться на работу по специальности в поликлинике Литфонда (как-то пришла она по вызову в качестве лечащего врача и к нам).

Назым питал слабость к молодым женщинам, был любвеобилен. Живи дольше, он непременно б полюбил ещё, увлечённый поиском нового источника поэтического вдохновения. Одна из них – моя студентка по Литинституту Адиля Гусейнова, москвичка, прочёл её воспоминания, они встречались с Назымом в Баку, где «случайно» оказывалась она, когда он приезжал туда; что именно о ней строка в поэтической автобиографии Назыма: «Я влюбился в шестьдесят», и, читая это на юбилейном вечере, он якобы пальцем незаметно для других показал на неё; а главное – что поэт умер именно в тот день, когда собирался насовсем к ней переехать, якобы накануне сказал: «Жди!» Воспоминания убеждают, в рассказанное веришь.

Может, увлечения женщинами – своего рода его побеги от наиглавнейшей неволи, что особенно ощущалось в последние годы: разлука с родиной, языковой, творческой средой, в Турции появлялись новые писатели, о которых не знал, новые книги, которые не читал. Для писателя беда, когда не видишь читателя, не слышишь родной речи, оторван от друзей, близких, лишён духовного общения, задыхаешься.

Одна из последних встреч, на сей раз с живым Хикметом (но жить ему оставалось недолго), состоялась у Мехти Гусейна в гостинице «Москва»: он ночью позвонил мне, только что прилетев из Турции, просил рано утром к нему придти, какие-то поручения – летит домой, спешит, не успевает; ездил в Турцию по личному приглашению тамошнего нашего посла (иначе визу не получишь: какая писательская организация рискнёт пригласить советского писателя, депутата и прочее?), поездка была удачная, к тому же доволен, что вышел в Москве роман «Утро» с моим предисловием: сочинял его долго и трудно, роман политизирован, громоздкий, каждую фразу вымучивал… или думал, что роман останется в истории? но как совместить мои думы с моим же похвальным славословием? а что делать? не писать – обидеть, к тому же заказ.

Явился к Мехти, а у него… Назым, в такую-то рань! Взволнованно слушает рассказ о Турции, закрытой для него, а Мехти не может скрыть радости, он счастлив, в глазах – довольство, первый азербайджанский писатель, побывавший в Турции, говорит взахлёб, на столе разбросаны привезенные Мехти турецкие газеты, журналы, книги и, слушая, Назым лихорадочно рассматривает то одну, то другую… – разве насытишься? без читателя своих стихов, чтения чужих? Много лет спустя турецкий писатель Яшар Кемаль, я был с ним знаком, расскажет, что когда он учился в Кембридже, Назым звонил ему чуть ли не каждый день – услышать живой голос земляка, читал новые стихи, избывая тоску по читателю… И Назым вдруг просит Мехти дать ему на время хоть что-то почитать, я тебе тут же верну. Ликованье на челе Мехти угасает, сменяясь унынием: не привык в просьбе отказывать, тем более Назыму, но и расставаться с привезенным не может: Извини, дам потом, очень нужны для путевых заметок; выйдут на русском, «Месяц и один день», «Новй мир», 1964/2, после смерти Назыма и в канун смерти самого Мехти в 1965-м. Поэт простился и ушёл, от волнения забыв на крышке пианино защитные очки. Ну вот, очки забыл по рассеянности. Мехти сник, показалось, переживает, что отказал Назыму и с жаром о Турции рассказывал ему, переживающему невозможность поездки на родину. Погрустнел: Возьми очки, – заметил устало, – передашь ему.

Так и прожил поэт в нескончаемой разлуке с Родиной, не приемлющей своего поэта, а то и равнодушной к нему: он – без неё, она – без него, хотя нынче там востребовано почти всё его творчество, но, как везде и всюду на земле, иные времена – иные писательские кумиры.

Чингиз Гусейнов

Kultura.Az

Yuxarı