post-title

Назым Хикмет: Страна моя в инфаркте моего сердца (К 50-летию со дня смерти поэта)

Каково было жить турецкому поэту-эмигранту вне родины, откуда, из тюрьмы, он бежал в 1950-м, будучи всемирно известным поэтом. И никогда уже не мог вернуться в Турцию – умер и похоронен в Москве, на чужбине, в 1963-м. А ведь поэту, выходцу из семьи крупных военачальников-пашей, прочили – вполне подходящая стать, высок и строен – судьбу турецкого адмирала. Осуждённый за «коммунистическую пропаганду», Хикмет должен был выйти из тюрьмы… – об этом он сам вспоминал на своём 60-летии в ЦДЛ: «17 лет тюрьмы, который мне дали, не такой уж большой срок. Есть осужденные на 30 лет.

 

 
Я должен был сидеть в тюрьме до 1964-го года… Да, политзаключенный, и ещё томиться в одиночной камере: не с кем говорить годами, выходишь – почти разучиваешься говорить». Обманув охранников – приучил к чёткому режиму прогулок, потом нарушил, избегнув слежки, бежал из тюрьмы, и – на советской подлодке в СССР. 
 
Помню слёзы на глазах Назыма, когда его чествовали: тяжка разлука с родиной. Михаил Светлов: «Мы видели прирученных поэтов бурь… Но Назым – из истинных поэтов бурь». Прозвучала «Моя автобиография» в переводе Бориса Слуцкого, без запятых и точек, как сама жизнь, ибо точка – смерть: Одним знакомы виды трав Другим виды рыб А мне виды разлук Мне было тридцать шесть когда За полгода я прошел четыре метра По бетонному полу одиночки Мне было пятьдесят девять когда за восемнадцать часов я перелетел из Праги в Гаванну Низвергались идолы по осколкам Меня не раздавили. Показали мультфильм по сценарию Назыма «Влюбленное облачко», а народ не расходился, ждал чего-то, поэт встал с первого ряда: «Кажется, – обратился к залу, – уже ничего показывать не будут. Спасибо вам!»
 
Чуть ли не первая встреча по приезде в СССР – со студентами МГУ в так называемой Коммунистической аудитории, вела вечер студентка восточного отделения Лариса Лебедева, готовилась стать тюркологом, прочитала на радость поэту его стихи на турецком … – я на той встрече не был: лежал с воспалением лёгких в больнице, что рядом со Стромынкой.
 
Назым любил пространственно-временные перемещения: Мои девятнадцать лет проходят на площади Баязита [турецкий символ оттоманского величия], поднимаются на Красную площадь [символ революционный], спускаются на площадь Согласия [хаос гармонии?], я встречаю Абидина [Дино: наконец-то живая душа – встреча с родиной, но оба изгнаны], и мы говорим о площадях… [для новых прыжков?]. Даже лучшие переводчики не могли передать дух  его поэзии, сокрытую в ней элегичность, боль, неистребимый минор, раскрыть тайну воздействия оригинала на читателя; тут всё просто, ясно, никаких словесных игр, а в переводе выходит плоско и банально; история знает непереводимых поэтов. 
 
Ностальгия по родине частично компенсировалась поездками в Баку, город молодости, куда Назым приезжал в 20-е, когда учился в знаменитом Коммунистическом университете трудящихся Востока: КУТВ готовил кадры для «экспорта революции»; Назым оказался никудышным революционером, а коммунистом советского образца – подавно: а в творчестве, если вспомнить его сатиру «А был ли Иван Иванович?» о неизбежности «культа» при коммунистическом строе, - даже антикоммунист; я попал  на генеральный просмотр: спектакль – даже в оттепельные годы! – запретили. Тогда же – стихи о «культе»: Однажды утром исчез он Исчезли его сапоги украшавшие площади и универмаги Его тень с деревьев Его усы из нашего супа Его глаза со стен наших комнат И с груди нашей сняли груз тяжкий Тонны камня бронзы гипса И тонны бумаги Не люблю людей чугунных и бронзовых Если не спускаются с пьедесталов погулять среди нас.
 
Как-то Назым рассказывал о жизни в Москве в годы учёбы: «Литобъединений было столько, сколько футбольных команд, но разница между ними – каждая команда имеет устойчивых болельщиков, а читатели часто меняли кумиров». Услыхал Светлова, понравилось про гранату, сочинил похожее, потом узнал: не граната, которая взрывается, а Гранада, город в Испании; Маяковский вёл вечер поэзии в Политехническом музее, это был 1923-й год, митинг с участием членов Коминтерна на тему «Революция и литература»; Назым волновался, а тот ему: «Не дрейфь, турок, всё равно никто не понимает, можешь читать что угодно». Вспоминал Мейерхольда, Таирова, хотел инсценировать в стихах ленинские работы, были как учебники, – «Материализм и эмпириокритицизм», «Империализм как высшая стадия капитализма»». «В ранних моих пьесах – элементы кино и всякие другие трюкачества. Написал и возгордился в душе. Тщеславие! Но нечем гордиться!». О пьесе «Череп» («Кялля»): сидел в одиночной, друг, директор модерн-театра в Стамбуле предложил написать пьесу. За неделю завершил. Ничего страшнее одиночной камеры: не с кем говорить годами, выходят – разучиваются говорить. Горд, что в Баку вышел первый сборник стихов: Гунеши иченлерин туркусу, «Песня пьющих солнце».
 
В годы оттепели широко отмечались праздники культур, юбилеи писателей, не раз приходилось бывать с Назымом в Баку, видеть, с какой радостью окунается в стихию языка, купается в тюркском, ощущая себя будто в Стамбуле. Официальные встречи, конференции шли в Азербайджане, как правило, на русском, ибо на мероприятиях участвовали представители многих народов, могли понимать друг друга только по-русски; так вот, поднимается на трибуну высокий, голубоглазый, красивый мужчина и произносит «Азиз кардешлерим!» – зал тотчас взрывается. А потом – овация буквально после каждого турецкого его слова на фоне торжествующего русского.
 
Назым говорил коротко на собраниях в СП, появится, говорили о нём, точно солнечный луч, сверкнёт на секунду, скажет несколько талантливых слов и – исчезнет. И в Баку: фразы его короткие, теплые, сердечные; мы обожали турецкую речь, а заодно и турок; любовь поостыла чуть-чуть в постсоветские годы в условиях рынка: оказывается, турки ничем не отличаются от тех своих, для которых деньги – превыше всего, и можно продать ради обогащения всё и вся, и честь, и совесть.
 
Из последних поездок в Баку – на юбилей Сабира, есть статья Хикмета о нём: О Сабире написано много томов, будет ещё. Два урока преподал нам, которые учат: мужеству, геройству, неустрашимости. Беспощадной борьбе с явлениями, которые тянут народ назад. Искусству владения пером, литературе, достигшей философских глубин, силой обнажённого клинка обладающей. И – мастерству, живости, образности. Замечательно, что азербайджанцы имеют такого поэта, как Сабир. 
 
Принимал участие Хикмет и в торжествах другого нашего классика – Мамедкулизаде, сокрушаясь, что тот не знаком туркам. 
 
С тех пор, как живу в Переделкино, выступаю гидом по Хикмету, рассказываю туркам об их земляке, выработал «назымовский» маршрут: дача, где жил в Переделкино, тоже было для него неволей – при Сталине место закрытое для посещения иностранцами; далее дом-музей Пастернака. 
 
«[2001] 3 июля, вт: очень жарко. Неожиданное явление с переводчицей симпатичных турчанок (готовили документальный фильм к столетию поэта),  Джан, или Душа, и Гиймет, Бесценная, с ними оператор. После посещения дома-музея пришлось мне стать Назымом: сняли в спину, будто я – это он, навестивший только что Пастернака, и уходит, покидая дом, по узкой аллее вверх, такой кадр. 
 
Не успели вернуться к нам на чай – явился негодующий Евтушенко (ему не перезвонили, что придут), зашёл в калитку и с вызовом: «Вы что, меня не узнаёте?!» Выдал переводчице за оплошность в организации встречи, тут же на участке дал интервью туркам – де, Сталин намеревался организовать убийство Назыма. Поэт следил за русской поэзией, высоко ценил «оттепельные» стихи Евтушенко, однажды попросил у меня его телефон – выразить восторг от строк: «Покуда наследники Сталина есть на земле, Мне будет казаться, Что Сталин ещё в мавзолее». 
 
Я рассказал туркам – хотели знать про личную жизнь Назыма – о его любви к молодой красивой Вере Туляковой, писателю-сценаристу. Интерес к интимной его жизни в Турции ныне велик, вышло большое исследование «Любимые женщины Назыма», эпиграф – его же слова: «Тому, кто не влюблён, жизнь – не жизнь»; первая подростковая любовь – Сабиха, дочь влиятельного вельможи султана Абдул-Гамида II, ей посвящены первые стихи: «О женщина с чёрными глазами, как ты прекрасна!» Потом Азиза, любовные о ней стихи. Женитьба в Москве на турчанке Нусхет, дочери врача-турка, эмигранта, преподавал в Баку: училась с Назымом в КУТВе, заболела, вернулась в Баку, их с отцом выслали в Турцию за «проповедь пантюркизма», в 1924-м развелись. Позже – вторая женитьба, от которой сын, ему ныне более шестьдесяти… К Назыму в Переделкино прикрепили Галину Колесникову, молода, красива, стала лечащим врачом и… любовницей; а может, и докладывала о нём, куда надо… Приняв советское гражданство, Хикмет женился на Вере Туляковой, ей посвящена лирическая поэма Солома волос и глаз синева. Но прежде сумел усыпить бдительность Галины Колесниковой, неотступно следившей за каждым его шагом, и это его тяготило, но терпел, пока не полюбил другую, и, как некогда обманул тюремщиков, так и теперь сумел бежать от неё: вышел в домашних тапочках и пижаме проводить приятеля (Акпера, моего друга, он и рассказал эту эпопею), и… сел в его машину. Ищи-свищи теперь его: укатил на Кавказ, а потом (годы уже были не столь строгие, пик оттепели) объявил, что полюбил другую. Но в знак благодарности оставил Галине автомашину, купил дачу в Кунцево, что тоже стоило больших денег, помог устроиться на работу по специальности в поликлинике Литфонда (как-то пришла по вызову в качестве лечащего врача и к нам). 
 
Был у Назыма в Переделкино дворняга Карабаш с примесью кавказской овчарки, здоровый, сильный, свирепый, и жена-врач, покидая дачу, продала его, но собака неоднократно рвала на новом месте цепи и прибегала на дачу, сторожила её, пустую, а то металась по Переделкино, наводя на всех ужас. Позвонили Назыму, чтоб забрал своего пса. Поэт тотчас приехал и состоялась его, так сказать, беседа с псом, которую точь-в-точь воспроизвожу. Поэт долго извинялся перед Карабашем: «Извини, думал, тебе здесь будет лучше, чем в городе. – Пёс отвернулся, обиженный на хозяина, которому был верен. – Я не знал, что тебя продадут, извини. – В глазах пса была тоска. – Если б знал, что тебе плохо, разве б не забрал тебя, Карабаш? – Боль у пса не проходила, лежал, отвратив взор от хозяина. – Не надо обижаться на меня, ну, честное слово, не знал, прости!» И тут в их беседу вмешалась библиотекарша Дома творчества, которая слышала весь разговор и почувствовала, что он не оставит пса, заберёт в город: «Назым, вы всегда забывали налить ему воду, он пил, где попало. Пожалуйста, не забывайте в городе давать собаке воду». «Я не то что воду буду давать, а поить кофе буду, по-турецки заваривать!» И тут собака подошла к нему, положила лапы ему на плечо – простила и примирилась, и он увёз Карабаша в Москву.
 
Назым питал слабость к молодым женщинам, был любвеобилен. Живи дольше, он непременно б полюбил ещё, увлечённый поиском нового источника поэтического вдохновения. Одна из них – моя студентка по Литинституту Адиля Гусейнова, москвичка, прочёл её воспоминания, они встречались с Назымом в Баку, где «случайно» оказывалась она, когда он приезжал туда; что свидетель их любви – Акпер Бабаев; что именно о ней строка в поэтической автобиографии Назыма: «Я влюбился в шестьдесят», и, читая это на юбилейном вечере, он якобы пальцем незаметно для других показал на неё; впоследствии, де, этот стих был изъят, по её версии, Верой Туляковой даже в посвящённой ей поэме «Солома волос и глаз синева» - финал в первом варианте звучал: встретил Веру «после скольких-скольких женщин», в окончательном варианте «множество» исчезло: «единственная последняя любовь, последняя жена»; а главное – поэт умер именно в тот день, когда собирался насовсем к ней переехать, он якобы был у нее накануне, сказал: «Жди!» Воспоминания убеждают… Может, увлечения женщинами – своего рода побеги от наиглавнейшей неволи, что особенно ощущалось в последние годы: разлука с родиной, языковой, творческой средой, в Турции появлялись новые писатели, о которых не знал, новые книги, которые не читал. Для писателя беда, когда не видит читателя, не слышит родной речи, лишён духовного общения, задыхаешься. Даже смерть Назыма Хикмета была символической – в ожидании вестей из родины. «Если, - говорил, - не узнаю последние известия, разорвётся сердце: а вдруг какие новости из Турции?» Утром подошел к почтовому ящику вынуть газеты и не успел: скатился вниз, сел в углу – смерть! К тому времени выстраивалась и цепь прозрений поэта, начинались его постепенные разочарования в идеях, служение которым долгие годы придавало смысл жизни, эволюция утраты идеалов, в которые верил, была болезненной. Что тогда остаётся человеку? Побег из неволи плоти в свободу духа? Не этим ли объясняется, когда некуда бежать от себя, и ранняя смерть? Побег от жизни в смерть: первая – из тюрьмы на кажущуюся волю, которая оказалась новой неволей, вторая – иллюзия побега от рабской любви-рабства в любовь-свободу, о третьей сказал только что, а четвёртая… - на памятнике над могилой силуэт Назыма – в каменном плену, жаждет вырваться наружу. 
 
Мне посчастливилось увидеть и услышать Назыма на родине после его смерти – в 1968-м попал в Стамбул через Багдад, и не успел ступить на землю в аэропорту, как носильщик вынес мои вещи к такси. Шофёр, узнав, откуда я, сказал: «У вас жил предатель турецкого народа! Не слышали? Это о нём Ататюрк: Надо повесить, а потом сесть у его ног и горько зарыдать!» Да, я слышал об этих словах вождя турецкого народа, сказанные в гневе: «повесить», ибо коммунист, и «зарыдать», ибо погиб большой поэт. «Останови, сказал ему, не хочу ехать в машине человека, который не понимает, какую неправду изрекают его уста!» Шофёр растерялся, упросил не покидать его: «Так объясните, если я не прав», – сказал и, молча выслушав меня, более не спорил, но и явного согласия не выразил (потом на прилавках книжных ларьков я увидел рядом с книгами Ленина, Троцкого и Сталина… сборник стихов Хикмета: выпустили лишь том десятитомника, а всё издание запретили как содержащее «коммунистическую пропаганду»).
 
Новая встреча: попал в Стамбуле в пробку, автобус двигался медленно, ибо на площади Таксим был театрализованный парад турецких воинов, одетых в старинные оттоманских времён яркие наряды с медными шлемами и высокими пиками, в честь шестисот-сколько-летия сухопутных войск. Молодой парень, сидевший рядом в автобусе, вдруг достаёт из портфеля книгу, на обложке которой – на ловца и зверь бежит! – читаю: Бои вокруг Назыма Хикмета (Назым Хикмет кавгалары). В книге – два взгляда на поэта, за и против, в духе предательства и величия. Долго едем в автобусе, разговорились, поначалу собеседник был не словоохотлив, мол, отношения к поэту ещё не выработал. Возможно, по причине: «Меньше болтай – шпик не дремлет». Когда узнал, что видит человека, лично знавшего поэта, разговорился… Странное у меня было чувство: рассказывать турку, который весь – внимание, о поэте его народа.
 
Ещё встреча – на открытой веранде высотного дома в Анкаре за день до отлёта в Москву. Я гость турецкого журналиста. Тёплая, ясная ночь. Над головой крупные яркие звёзды. Город в огнях, слепящих вблизи, мерцающих вдалеке. Портативный магнитофон. Потрёпанный том «бабаевского» восьмитомника Хикмета (Бабаев – фамилия Акпера). 
 
На веранду из комнаты лился свет, хозяйка дома следила за текстом поэта, и мы молча слушаем, как читает свои стихи, нет, не я привёз эти записи, они пришли сюда через Францию… – не от проживавшего ли в Париже художника-эмигранта Абидина Дино, друга Назыма? Запись не высокого качества, но слова ясно слышны: негромкий, с отдалёнными басовитыми звуками, несколько грустный голос Назыма – явился на родину.
 
Одна из последних встреч, на сей раз с живым Хикметом (но жить ему оставалось недолго), состоялась у Мехти Гусейна в гостинице «Москва»: он ночью позвонил мне, только что прилетев из Турции, просил утром к нему придти, какие-то просьбы – летит домой, не успевает; ездил в Турцию по личному приглашению тамошнего нашего посла (иначе визу не получишь: кто в Турции рискнёт пригласить советского писателя, депутата и прочее?). Явился к Мехти, а у него… Назым, в такую-то рань! Взволнованно слушает рассказ о Турции, закрытой для него, а Мехти не может скрыть радости, он счастлив, в глазах – довольство, первый азербайджанский писатель, побывавший в Турции, говорит взахлёб, на столе разбросаны привезенные турецкие газеты, журналы, книги и, слушая, Назым лихорадочно рассматривает то одну, то другую… И Назым вдруг просит Мехти дать ему на время хоть что-то почитать, я тебе тут же верну. Ликованье на челе Мехти угасает, сменяясь унынием: не привык в просьбе отказывать, тем более Назыму, но и расставаться с привезенным не может: Извини, дам потом, очень нужны для путевых заметок; выйдут на русском «Месяц и один день» после смерти Назыма и в канун смерти самого Мехти в 1965-м. Поэт простился и ушёл, от волнения забыв на крышке пианино защитные очки. Мехти сник, показалось, что переживает, что отказал ему и с жаром рассказывал о Турции тому, кто переживает невозможность поездки на родину. Погрустнел: Возьми очки, – заметил устало, – передашь ему.
 
Так и прожил поэт в нескончаемой разлуке с Родиной, не приемлющей своего поэта, а то и равнодушной к нему: он – без неё, она – без него, хотя нынче там востребовано почти всё его творчество, но, как везде и всюду на земле, иные времена – иные писательские кумиры. 
 
Чингиз Гусейнов
 
 
Kultura.Az
Yuxarı